Неточные совпадения
Он знал очень хорошо манеру дилетантов (чем умнее они были, тем хуже) осматривать студии современных
художников только с той целью, чтоб иметь право сказать, что
искусство пало и что чем больше смотришь на новых, тем более видишь, как неподражаемы остались великие древние мастера.
Вронский и Анна тоже что-то говорили тем тихим голосом, которым, отчасти чтобы не оскорбить
художника, отчасти чтобы не сказать громко глупость, которую так легко сказать, говоря об
искусстве, обыкновенно говорят на выставках картин.
Разговор зашел о новом направлении
искусства, о новой иллюстрации Библии французским
художником. Воркуев обвинял
художника в реализме, доведенном до грубости. Левин сказал, что Французы довели условность в
искусстве как никто и что поэтому они особенную заслугу видят в возвращении к реализму. В том, что они уже не лгут, они видят поэзию.
Старый, запущенный палаццо с высокими лепными плафонами и фресками на стенах, с мозаичными полами, с тяжелыми желтыми штофными гардинами на высоких окнах, вазами на консолях и каминах, с резными дверями и с мрачными залами, увешанными картинами, — палаццо этот, после того как они переехали в него, самою своею внешностью поддерживал во Вронском приятное заблуждение, что он не столько русский помещик, егермейстер без службы, сколько просвещенный любитель и покровитель
искусств, и сам — скромный
художник, отрекшийся от света, связей, честолюбия для любимой женщины.
У него была способность понимать
искусство и верно, со вкусом подражать
искусству, и он подумал, что у него есть то самое, что нужно для
художника, и, несколько времени поколебавшись, какой он выберет род живописи: религиозный, исторический, жанр или реалистический, он принялся писать.
Молодые
художники отказывались от традиционного академизма, требовавшего подражания классическим образцам, главным образом итальянского
искусства, и выступали за создание русского самобытного
искусства, проникнутого передовыми, демократическими идеями.
«Вы мне скажите откровенно, — начал г. Беневоленский голосом, исполненным достоинства и снисходительности, — желаете ли вы быть
художником, молодой человек, чувствуете ли вы священное призвание к
искусству?» — «Я желаю быть
художником, Петр Михайлыч», — трепетно подтвердил Андрюша.
Забавно было наблюдать колебание ее симпатии между madame Рекамье и madame Ролан, портреты той и другой поочередно являлись на самом видном месте среди портретов других знаменитостей, и по тому, которая из двух француженок выступала на первый план, Самгин безошибочно определял, как настроена Варвара: и если на видном месте являлась Рекамье, он говорил, что
искусство — забава пресыщенных,
художники — шуты буржуазии, а когда Рекамье сменяла madame Ролан, доказывал, что Бодлер революционнее Некрасова и рассказы Мопассана обнажают ложь и ужасы буржуазного общества убедительнее политических статей.
— Есть одно
искусство: оно лишь может удовлетворить современного
художника:
искусство слова, поэзия: оно безгранично. Туда уходит и живопись, и музыка — и еще там есть то, чего не дает ни то, ни другое…
Их неволя гонит в
художники, вот они и напирают на
искусство.
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один
художник, мой приятель. Меня отняли от
искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время не ушло, я еще не стар…
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, — не умеете делать рук, а поучиться — терпенья нет! Ведь если вытянуть эту руку, она будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите, а ни жизнью, ни
искусством шутить нельзя! То и другое строго: оттого немного на свете и людей и
художников…
— Да, — сказал он, — это один из последних могикан: истинный, цельный, но ненужный более
художник.
Искусство сходит с этих высоких ступеней в людскую толпу, то есть в жизнь. Так и надо! Что он проповедует: это изувер!
— Я… так себе,
художник — плохой, конечно: люблю красоту и поклоняюсь ей; люблю
искусство, рисую, играю… Вот хочу писать — большую вещь, роман…
Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это, как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого, не подумаешь, что это вольный, как птица,
художник мира, ищущий светлых сторон жизни, а примешь его самого за мученика, за монаха
искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби.
— Ах, нет — я упиваюсь тобой. Ты сердишься, запрещаешь заикаться о красоте, но хочешь знать, как я разумею и отчего так высоко ставлю ее? Красота — и цель, и двигатель
искусства, а я
художник: дай же высказать раз навсегда…
Трудно было этой бедноте выбиваться в люди. Большинство дети неимущих родителей — крестьяне, мещане, попавшие в Училище живописи только благодаря страстному влечению к
искусству. Многие, окончив курс впроголодь, люди талантливые, должны были приискивать какое-нибудь другое занятие. Многие из них стали церковными
художниками, работавшими по стенной живописи в церквах. Таков был С. И. Грибков, таков был Баженов, оба премированные при окончании, надежда училища. Много их было таких.
Но все-таки, как ни блестящи были французы, русские парикмахеры Агапов и Андреев (последний с 1880 года) занимали, как
художники своего
искусства, первые места. Андреев даже получил в Париже звание профессора куафюры, ряд наград и почетных дипломов.
Само
искусство, его стихия, глубже, общее, изначальнее всех частных
искусств, и если
художниками, служителями этих последних, родятся немногие, то к
искусству, чрез вдохновение Красотой и причастность к ней, призвано все человечество.
Если на духовном пути
художника возникает такой соблазн
искусством, сама Красота повелевает принести его в жертву, заклать на алтаре.
Вот этим-то и угнетается сознание
художника, ощутившего границы
искусства, это и составляет его трагедию.
Однако
художник, вовсе не знающий софиургийной тревоги, не влекущийся a realioribus ad realissima, через
искусство к Красоте, оказывается не на высоте своего собственного служения.
Если же видеть здесь «проект» чуда, совершаемого
искусством, причем самому
художнику усвояется роль теурга или мага, тогда приходится видеть здесь типичный подмен софиургийной задачи эстетическим магизмом, причем соблазн лжемессианизма ведет к человекобожию и люциферизму (не без явного влияния теософических идей).].
Одно для него стоит твердо, именно, что
художник творит красоту наряду с природой, а до известной степени, и вопреки природе; он создает свой собственный мир красоты в пределах своего
искусства.
И когда тоска по жизни в красоте с небывалой силой пробуждается в душе служителя
искусства, в нем начинается трагический разлад:
художнику становится мало его
искусства, — он так много начинает от него требовать, что оно сгорает в этой огненности его духа.
Отсюда недалек путь уже к совершенно ложному самосознанию, что не Красота создает
искусство, призывая к алтарю своему его служителя, но
искусство само творит красоту, поэтому
художник есть бог, который созидает радужный мир мечты и сказки по образу своему и подобию.
Сам по себе даже и напряженный хозяйственный труд еще не способен породить произведения
искусства, и никакое напряжение воли и труда не может создать
художника.
Художник, осознавший реалиорность
искусства, не может на этом остановиться, чтобы не стремиться дальше, к самой реальности.
Здесь говорит уже не
искусство, но та могучая стихия человеческого духа, которою порождается
искусство, то взывает не виртуоз определенной ars, не профессионал, но артист в духе, художник-человек, осознавший творческую мощь Красоты чрез посредство своего
искусства.
Однако деятелям
искусства,
художникам, может здесь принадлежать роль вожатаев, пробудителей, пророков, хотя именно они могут оказаться и наиболее упорствующими в своем эстетизме, сделавшемся уже реакционным.
Художник, обладающий чуткостью артистической и религиозной совести, теперь с особенной остротой чувствует, что тайна молитвенного вдохновения и храмового
искусства утеряна и вновь еще не обретена, и порою он цепенеет в неизбывности этой муки.
В этой духовной телесности и коренится основа
искусства, ибо
художник прозревает красоту как осуществленную святую телесность.
В великом смирении
художник молитвенно призывает пришествие в силе и славе той Красоты, которую
искусство являет только символически.
Поэтому
художник, даже если ему даны величайшие достижения в
искусстве, тем большую неудовлетворенность испытывает как творческая личность [Обнаружение дисгармоний творчества в разных отношениях составляет главное достоинство книги Н. А. Бердяева «Смысл творчества».].
Притом служитель
искусства находится к ней в более интимном отношении, нежели хозяин или естествоиспытатель, ибо те хотят ею овладеть, а
художник — убедить, сделать послушной своему замыслу.
Незаметно для самого себя
художник может совершить подмен и превратить свое
искусство в особую художественную магию.
Философия, как уже было указано, есть
искусство понятий, которое имеет и своих
художников, и в этом
искусстве призванному ее служителю невозможно художественно лгать, что было бы неизбежно при преднамеренном, нефилософском догматизме в философствовании, — это было бы, прежде всего, проявлением дурного вкуса, эстетическим грехом.
Реалистическое же
искусство, для которого становится доступна самая res, принципиально возможно лишь при том условии, если не
художник творит красоту, но красота творит
художника, делая своего избранника своим орудием или органом.
Точно какой серьезный, но с юмором, московский обитатель Замоскворечья или Козихи (где он и жил в собственном домике), вряд ли имеющий что-нибудь общее с миром
искусства и в то же время такой прирожденный
художник сцены.
"В деле
искусства надо дать себе настояться, художник-наблюдатель то же, что бутыль с наливкой: вино есть, ягоды есть, нужно только уметь разливать вовремя".
Мы были уже до отъезда из Мадрида достаточно знакомы с богатствами тамошнего Музея, одного из самых богатых — даже и после Лувра, и нашего Эрмитажа. О нем и после Боткина у нас писали немало в последние годы, но испанским
искусством, особенно архитектурой, все еще до сих пор недостаточно занимаются у нас и писатели и
художники, и специалисты по истории
искусства.
От могучей фигуры старого
художника над толпой неосмысленных малышей пронеслось, как вихрь, одушевление фанатической веры в свой предмет, в высшее значение
искусства…
Туда в конце тридцатых и начале сороковых годов заезжал иногда Герцен, который всякий раз собирал около себя кружок и начинал обыкновенно расточать целые фейерверки своих оригинальных, по тогдашнему времени, воззрений на науку и политику, сопровождая все это пикантными захлестками; просиживал в этой кофейной вечера также и Белинский, горячо объясняя актерам и разным театральным любителям, что театр — не пустая забава, а место поучения, а потому каждый драматический писатель, каждый актер, приступая к своему делу, должен помнить, что он идет священнодействовать; доказывал нечто вроде того же и Михайла Семенович Щепкин, говоря, что
искусство должно быть добросовестно исполняемо, на что Ленский [Ленский Дмитрий Тимофеевич, настоящая фамилия Воробьев (1805—1860), — актер и драматург-водевилист.], тогдашний переводчик и актер, раз возразил ему: «Михайла Семеныч, добросовестность скорей нужна сапожникам, чтобы они не шили сапог из гнилого товара, а
художникам необходимо другое: талант!» — «Действительно, необходимо и другое, — повторил лукавый старик, — но часто случается, что у
художника ни того, ни другого не бывает!» На чей счет это было сказано, неизвестно, но только все присутствующие, за исключением самого Ленского, рассмеялись.
И если реалисты XIX века бывали великими
художниками, то потому только, что направление в
искусстве вообще мало имеет значения, и за их временной реалистической оболочкой светила красота вечного
искусства и вечного творческого акта.
Художник-теург отрешается от устроенного
искусства этого мира во имя чистого творческого акта.
Идеал классически прекрасного, канонического, нормированного
искусства стоит между творчеством и бытием, отделяет
художника от жизни.
У великих
художников была великая творческая энергия, но она никогда не могла адекватно реализоваться в их
искусстве.
В каноническом
искусстве есть приспособление творческой энергии художника-творца к условиям этого мира.
Теургия и есть последняя свобода
искусства, внутренно достигнутый предел творчества
художника.
Эта трагедия художника-творца ныне достигла такой остроты, что сделала почти невозможным совершенное, классически прекрасное
искусство.